В шоке и страхе я столкнулась с Силом, пребывая в полной растерянности. Эттук и его воины рассмеялись. Однако Сил совсем не смеялся. Он подошел ко мне и нанес несколько звонких ударов по голове; звуки их стали тревожными гонгами Белханнора, гремящими оттого, что у ворот стояли Анаш и Эптор.
В палатке, куда меня положили, было очень темно; и пахло женщинами и женскими вещами, но никого кроме меня там, казалось, не было. На полу валялись козьи шкуры и одеяла, и я лежала на них, окостеневшая, мучаясь болью и тошнотой. Я начала осторожно изучать свое тело, ибо меня теперь охватил холодный страх, как бы не исчезла наряду со всем прочим и моя способность к самоисцелению. Этого, к счастью, не случилось, так как порезы и раны у меня на теле затягивались, а кровоподтеки рассасывались. Внезапно я увидела перед собой женскую фигуру. Вплоть до этого момента она стояла совершенно неподвижно, а теперь зашевелилась и пошла вперед. На нее упал слабый свет, просочившийся сквозь стену палатки, и осветил закрытое лицо; лишь большие темные глаза холодно смотрели на меня. Ей было около тридцати, что в племенах дикарей равнялось сорока годам жителей Анкурума; тем не менее она была прекрасна: это я разглядела, даже не видя ее лица. Под черными одеждами у нее также скрывалось прекрасное тело, или, во всяком случае, ранее прекрасное, так как теперь его разнесло от далеко зашедшей беременности, а большие твердые груди обвисли, отяжелев от молока. Одевалась она в основном так же, как и обыкновенные женщины этого крарла — те, которые убежали от воинов, — в черное платье без рукавов и черный шайрин. Однако ее голые руки от запястий до плеч окольцовывали браслеты из серебра, меди и раскрашенной эмали, а на шее у нее висело ожерелье из золота с тускло-голубыми самоцветами. В ушах звенели серьги с теми же камнями. Волосы закрывали шею и ниспадали на спину, словно занавес. Она явно была родом не из этого крарла и не из темнокожих; ее белая кожа была кремовой от легкого загара.
— Я — Тафра, — уведомила она меня, — жена Эттука. Единственная жена Эттука, — добавила она, предъявляя права на мое уважение и страх.
Я ничего не ответила. Помолчав, она сказала с упреком:
— Ты поступила глупо. Незачем гневить Сила. Я уговорила Эттука сохранить тебе жизнь. Он прислушался.
— Почему? — поинтересовалась я.
— Ты в тягости, — ответила она без всякого выражения на лице. — Городским отродьем, но его можно воспитать так, что оно усвоит наши обычаи — еще одно копье для мощи Эттука. Или же еще одна — рожать ему сыновей. Ты понимаешь меня?
— Да, — ответила я. — А что уготовано мне?
Она говорила медленно, так чтобы я не потеряла нить рассуждений:
— Ты будешь при мне, — сказала она.
— Твоей рабыней.
— Моей рабыней. Женщина из Городов должна знать много разных хитростей, способов, с помощью которых жена доставляет удовольствие мужу. Не уловила ли я проблеск беспокойства в ее словах? Не сомневалась ли она в верности своего мужа?
— Завтра на заре, — сказала она мне, — ты тогда сможешь прийти ко мне. Сегодня ты полежишь здесь, в палатке Котты, куда приходят женщины, когда они больны.
Она повернула свое великолепное обремененное тело и вышла. Все определилось. Мне придется в конце концов быть высокородной рабыней, которой я страшилась стать, когда лежала в башне. Однако это было самым лучшим из всего, на что я могла надеяться. Я больше не обладала ни властью, ни статусом. Кто я такая, чтобы спорить с судьбой? По крайней мере, меня избавили от пыток Сила. Теперь я буду выполнять черную работу и стоять на коленях перед воинами, и убегать от них, если они накричат на меня. Я буду женщиной, такой, какой считали тут женщин, — безмозглым животным, имеющим лишь пол души, созданным рожать детей и доставлять удовольствие мужчинам: запоздалой мыслью бога.
Было очень жарко. Я разомлела и задремала. Позже пришла женщина, крупная, как мужчина, с мускулистыми руками и волосами, завязанными синей косынкой. Звякая серьгами, она ощупала мое тело, хмыкая про себя.
— Здорова, — уведомила она меня, — несмотря на грубое обращение воинов. А этот, — она слегка ткнула меня в живот, — не родится еще много дней; сто — сто двадцать.
— Нет, — возразила я, — меньше.
Она рассмеялась.
— Э, нет, ты неправильно истолковала признаки, девушка. Котта знает толк в этих делах, а ты слишком маленькая, — она налила мне молока, и я медленно выпила его.
— Сейчас… — я пошарила в поисках слов, — сейчас еще лето?
— Да, лето уже много дней и ночей. Мы скоро снова двинемся на восток.
— Башня — когда пала башня?
— Дело мужское, — отвечала Котта, — мне неведомо, да и все равно.
Она отошла от меня и занялась возней с какими-то сундуками, которые я едва видела во мраке.
Значит, настало лето. Сколько же я пролежала под башней? Похоже, много дней, много-премного дней. Легкая боль от молока засверлила у меня в желудке.
Котта вернулась с тазом воды и принесла мне черную одежду. Она положила ее около меня и несколькими умелыми движениями содрала с моего тела обрывки бархата. Смыв губкой грязь, она наложила на мои порезы немного мази, но они быстро заживали, хотя, как мне показалось, не так быстро, как раньше. А затем она надела мне через голову и руки одежду из черной ткани и завязала шнуровку на шее. Ее руки направились к маске рыси, и я инстинктивно отпрянула.
До тех пор я не замечала ее глаз, но теперь уловила их отблеск, ярко-голубой, неподвижный, устремленный мне в лицо.
— Маска принадлежит Эттуку, — сказала Котта. — Эго его право. Позже, когда ты родишь ребенка, у него будет право и на твое тело.